Постепенно я стал замечать, что ночи становятся холоднее. Тепло кончалось, и мне нужно было найти того, кому можно было бы заплатить, чтобы оно не кончалось. Два дня у меня ушло на то, чтобы правильно пересчитать деньги. У меня дрожали руки, я сбивался со счета и мне все время приходилось начинать считать заново. Наконец я посчитал. Получился рубль и двадцать копеек. В этот же день недалеко от своего жилья я встретил Дяденьку, у которого спросил, кому нужно платить за тепло и за свет. Дяденька сказал, что заплатить можно и ему и что тогда через неделю подключат тепло. Я отдал деньги Дяденьке и спросил, можно ли сделать так, чтобы часть этих денег пошла в уплату за жизнь вообще. Я объяснил ему, что уже долго не платил за жизнь. Дяденька сказал, что можно. Потом Дяденька ушел, а я вернулся в свое жилье, чтобы продолжить жить.
©Владимир Коробов, 2004
Владимир Коробов. Второе письмо (рассказ Антона Варламова)
Труп выловили вечером.
Несмотря на долгое пребывание в воде (по оценкам наших экспертов — около четырех дней), тело прекрасно сохранилось. Оно принадлежало (да боже ты мой, откуда же мне знать, кому принадлежало это тело!) уже немолодой, но во всех отношениях еще очень привлекательной женщине: небольшая, но крепкая грудь, аккуратные маленькие, я бы даже сказала, изящные ножки, руки с длинными тонкими пальцами и ухоженными ногтями. Никакой одежды. И… никакой головы. Голова была отрублена с большим знанием дела так, что кожа на шее не лопнула и не осталось никаких рваных краев — ровный, почти хирургический срез, из которого торчал фрагмент позвоночника. Все тело бедняжки украшала замысловатая татуировка. Мы не сразу разобрались в причудливых узорах, а, разобравшись, очень удивились, потому что татуировка представляла собой текст. Обезглавленная женщина была письмом. Тот, кто наносил татуировку, постарался на славу. Скругленный, почти детский почерк (если это слово здесь вообще уместно), по всей видимости, воспроизводил реальный почерк того, кто писал письмо, и изобиловал изысканными завитками над «р», «й» и «т». На груди и спине женщины было довольно много родинок, и текст письма располагался по всему телу таким образом, что точками в конце каждого предложения служили родинки. Только в самом конце письма точка почему-то отсутствовала, хотя любая из рассыпанных вокруг родинок вполне могла быть использована в качестве этой последней точки.
— Товарищи, такую татуировку нельзя нанести на мертвое тело, — помнится, сказал тогда Андрей Двинский. — Эту женщину долго мучили. Вы только представьте себе, товарищи, насколько болезненно нанесение такой обширной татуировки! Потом ей отрубили голову и сбросили в реку. Должно быть, где-то внизу по течению находится тот, кому адресовано это страшное письмо, и мы должны его найти.
Тогда мы все с ним согласились, потому что мотив преступления, казалось, был совершенно очевиден. Женщины не поделили какого-то мужчину. Одной из них (я бы сказала, более удачливой и инициативной) удается силой захватить свою соперницу, сделать на ее теле татуировку-письмо, а потом, отрубив голову, сбросить труп в реку. Видимо, мужчина, которому предназначалось письмо, каким-то образом связан с рекой и, находясь где-то внизу по течению, должен был получить это зловещее послание.
Наша оперативная бригада активно приступила к расследованию. Были опрошены десятки паромщиков и татуировщиков; мы прочесали все лодочные станции, речные вокзалы и рыбные артели; все заявления о пропаже людей за последний годы были тщательно проанализированы; мы отрабатывали сотни самых разнообразных гипотез. К сожалению, все эти мероприятия не дали никаких результатов. Через две недели мы поняли, что расследование зашло в тупик. Единственной существенной уликой по-прежнему оставался сам текст письма, который все мы уже знали наизусть. Я привожу его ниже, сопроводив отдельными замечаниями, имеющими отношение к ходу нашего расследования.
Я жду тебя этими бесконечными холодными сентябрьскими ночами, прикасаясь со всем отпущенным мне бесстыдством к тем местам своего тела, которые всегда и везде были открыты твоей сладкой тяжести, твоей грубой нежности, твоему сладострастному вниманию. Постепенно, очень медленно, уже к утру моя рука практически (не правда ли, ты любишь это слово?) становится твоей, — только так еще и можно поддерживать тебя в себе. В каждой булочке, в каждом кусочке мцвади(1) я чувствую вкус твоих губ. Именно поэтому я много ем. Я много ем и толстею. А еще я в больших количествах пью вино, которое так замечательно готовит наш добрый повар Р.(2) (недавно ему исполнилось 60 лет, и я подарила ему ту самую милую медную кастрюльку, которую мы так успешно пользовали в качестве ночного горшка во время наших тягучих и солнечных, как мед, любовных свиданий в часовне св. Ф.(3) и в других не менее святых местах. Действительно, не пИсать же под изображениями святых мучеников!). Но ты не должен думать, что меня тянет к спиртному, нет, меня вовсе не тянет к спиртному, я просто люблю прикасаться губами к шелковой и прохладной пьяной поверхности, потому что она напоминает мне твою кожу. Я бы хотела выпить тебя всего, но, увы, мне приходится довольствоваться только туманными ассоциациями да воспоминаниями, большая часть которых не всегда настолько жива, чтобы утолить мою жажду.
Все остальное время (больше не буду, не буду, не буду о времени) я просто тихо схожу с ума. Мое вялое безумие, по твоей вине растянувшееся на долгие месяцы (я очень экономна: ведь нужно, чтобы моего безумия хватило надолго, может быть даже на всю жизнь), спасает меня от ожидания и от мыслей о моем замечательном муже; и плохо не то, что тебя нет рядом, а то, что ты есть там, где нет меня (иногда мне кажется, что меня бы больше устроило, если бы тебя не было нигде). Только будучи достаточно безумной, я способна пока еще терпеть ту пустоту, из которой каждое утро появляются для меня все эти отцовские замки, кони, собаки, слуги, сады, озера, мое собственное отражение в зеркале ванной комнаты и прочая суета.
В одной ночной рубашке (мой драгоценный муж спит), а иногда и вовсе без нее, я брожу по дому в надежде, что ты поджидаешь меня в каком-нибудь темном закоулке, чтобы затащить на чердак или в кладовую (на чердаке лучше; если ты помнишь, там стоит небольшой, покрытый ковром диванчик, о который ты всегда умудрялся до крови стирать свои коленки), зацеловать, прижаться ко мне своими горячими бедрами.
Безумие — безумием, а порядок все-таки следует чтить и соблюдать. Что я без того порядка, который уже давно сложился вокруг меня, во многом благодаря моему во всех отношениях замечательному (да, да, да!) мужу!? Ты же знаешь, милый, он живет только для меня, и я единственное, что у него есть. Я безмерно благодарна ему за тот покой, который всегда царит у нас в доме. Это тебе все равно, это ты можешь жить на руинах своей собственной жизни (так ли уж она разрушена, как ты это хочешь мне представить?), а я должна сохранять то, что у меня есть — семейные отношения со всеми вытекающими отсюда последствиями. В конце концов, я вынуждена время от времени подкладывать себя своему мужу, когда он того хочет, потому что без этого трудно сохранять в семье добрые отношения, которыми я так дорожу. И насколько ответственно я это делаю? Не знаю. Милый мой, ты же прекрасно понимаешь, что удовольствие зачастую никак не связано с предметом, который его доставляет. Важно, что это мое удовольствие, ведь правда? А как бы ты хотел? Я просто живу для себя без надежд, без ожиданий, без боли, без претензий, без «завтра» и «вчера». Я не претендую даже на твою любовь, хотя, может быть, это единственное, что у меня по-настоящему есть. Но если ее вдруг не станет, жизнь будет продолжаться для меня, как и раньше. Мне даже пришла в голову мысль где-нибудь найти для тебя изображение св. Георгия, прободающего копьем змея. Эта картинка напоминала бы тебе о нашей с тобой жизни. Как ты понимаешь, змей — это ты, св. Георгий — мой замечательный муж, а копье, милый мой, это — копье, spear. Чем бы еще ему тебя поразить? Может это тебя и не убьет (ускользнешь ведь, змей!), но покалечит изрядно, а шрамы мужчин только украшают. (Не сердись, милый. Я надеюсь, ты оценишь мою шутку). На самом деле я понимаю, что выгляжу не лучшим образом, и ты вынужден делить меня с моим добрым мужем (а все-таки интересно, как ты это можешь терпеть? Но ведь терпишь… А как долго я смогу терпеть все это?), но что же делать? Разве я могу допустить, чтобы был нарушен так хорошо налаженный порядок?