— Кто идет в кино на два часа? — вдруг спрашивает Наташка.
Она так ко мне и не подошла почему-то. И никто не подошел. Игра как-то сама собой закончилась. Все галдят, обсуждают: идти в кино, или нет? И выходит, что надо идти, а значит надо у родителей отпроситься. Светка с Димкой бегут отпрашиваться, и Игорь тоже, и Танька. Ленка Олейниченко говорит, что у нее в два часа тренировка, и ткт же начинает кувыркаться, чтобы все обзавидовались, а Наташка отпрашиваться не идет: ей родители все разрешают, даже в центр на трамвае ездить, она же большая совсем. У рыжей Маринки никого нет дома, так что ей точно можно пойти в кино, зато у нее нет десяти копеек на билет, а у другой Маринки есть целых пятьдесят копеек, но она в кино не хочет, а хочет на качелях кататься, а там Сережка сидит, дуется на всех. Наташка с Маринкой идут его уговаривать, чтобы слез и дал покататься, а рыжая Маринка идет с ними: ей десять копеек на билет нужно. Мне тоже нужно десять копеек на билет, я тоже, наверное, хочу в кино и покататься тоже хочу, но я не могу подойти к качелям: у меня же теперь корни! Я даже позвать их не могу — то есть, я-то зову, но они не слышат. Я тоже не всегда слышу, как деревья зовут, у меня только с орехом иногда получалось, пока он рос у нас в саду, и мы дружили, а теперь, получается, можно было бы снова дружить, мне больше и не с кем, но он же далеко отсюда растет, а я не умею дружить с теми, кто далеко.
— А где Женька? — спрашивает Сережка у Наташки.
Они все уже помирились, и Маринка вовсю раскачивается на качелях, а другая, рыжая Маринка прыгает от радости и бежит домой: Сережка сказал, что купит ей билет и еще мороженое в стаканчике, если она за это отдаст ему картинку с ковбоем, которая у нее над кроватью висит, а ей и не жалко ни капельки, ей этот ковбой уже надоел, она прямо сейчас его принесет.
Наташка оглядывается по сторонам, пожимает плечами. Дескать, не знаю я, где Женька. И тут мне становится по-настоящему страшно, потому что Женька — это у нас я, и вот же я тут стою, на краю волейбольной площадки, у всех на виду, а Наташка меня не видит, и Сережка не видит, и вообще никто. Я им кричу: "Вот же я, вот!" — но они не слышат, потому что почти никто, почти никогда не слышит, как дерево разговаривает, даже если оно уже не просто «разговаривает», а очень громко кричит. А подойти сзади и хлопнуть по плечу я теперь не могу, потому что у меня корни, потому что у меня яблочки маленькие, мне их вырастить надо, ну и вообще, не выкапываться же из-за какого-то дурацкого кино, да и нельзя мне выкапываться, завяну ведь, и как же тогда?..
Слепой кот
Мне водить, как всегда. Да я и не против.
Стою столбом в самом центре двора, влажная от вечерней росы трава холодит босые ступни, колючий какой-то колосок забрался под коленку, щекотно.
Ничего не вижу, вообще ничегошеньки. Глаза мои закрыты, захочешь — не откроешь. Да и против правил это — глаза открывать. А правила нужны, когда играешь. Интересных игр без правил не бывает; все известные мне игры без правил — скука смертная, хуже того, скука бессмертная, неодолимая, непобедимая, зеленая как болотная ряска тоска, так что если уж согласился играть, будь любезен соблюдать правила, пока игра не завершится. Потом — другое дело.
Я уже в который раз согласился играть и — ну да, снова стою столбом. Ничего не вижу. Зато слышу преотлично, да и говорить могу. Не так плохо.
Слышу, все слышу, а как же! Визжат, пищат, хохочут бесенята мелкие, галчата крикливые, замурзанные. Весело им. Известное дело, веселее быть мышкой, чем кошкой — в начале игры. Зато кошкой хорошо быть в финале, если ты ловок, конечно. Неуклюжий кот — посмешище, мышам — счастье, но играть с таким скучно. Все уцелеют и будут довольны, но вряд ли еще хоть раз позовут играть незадачливого хищника.
Я не так уж ловок, но и не совсем растяпа, поэтому меня часто зовут играть. Очень часто. Со мною интересно: мышатам моим до самого конца будет казаться, будто исход игры под вопросом, не предрешен.
Ну да, не предрешен — в каком-то смысле. Пока глаза мои закрыты, всякое может случиться, не спорю.
— Начинаем! — кричат. — Начинаем!
И правильно, давно пора. Чего тянуть-то?
Верещат, уворачиваются, ускользают, как рыбки речные, как обрывки похмельных сновидений (мне не снятся сны, да и похмелье неведомо, но личный опыт — не единственный способ узнать, как что бывает; зачастую чужого опыта более чем достаточно, по крайней мере, мне).
Повинуясь не столько правилам игры, сколько собственному любопытству и желанию рискнуть, они не убегают, не удаляются от меня на безопасное расстояние, хотя, казалось бы, что их держит? Уж точно не я. (Пока — не я.) Однако же крутятся где-то совсем рядом, под ногами, протяни руку — и… Ан нет, ускользнула от меня сладкая мышка, шкурка шелковистая, ушки на макушке, глазки-бусинки. Убежала, выкрутилась как-то, а ведь сама хотела замешкаться, меня не проведешь. Но нет, передумала, испугалась, увернулась в последний момент, когда я уже был уверен, что добыча у меня в руках — первая на сегодня, самая желанная. И вот, упустил. Что ж, и на старуху бывает проруха; и на меня, выходит, тоже бывает, хотя, казалось бы…
Но я не огорчаюсь: мне некуда спешить. Есть пока время, и есть мне место — не под солнцем, конечно, но так даже лучше, под солнцем мне уж точно без надобности.
Каждый охотник желает знать, где сидит фазан, это правда, но и фазан в укрытии квохчет нетерпеливо: дескать, где же черти носят охотника? Добыча хочет повиснуть на охотничьем поясе, не сомневайтесь. Кому и знать, как не мне. Вот, держу в охапке свою добычу, попался мышонок! Вольно ж тебе было крутиться под ногами ловца…
То-то и оно что вольно. Верещит теперь, а сам-то рад, я же чую.
Ну пусть теперь сидит в стороне, дожидается, пока я прочих изловлю. Дело долгое и, как по мне, веселое.
Кто следующий?
Я хороший ловец. Я не тороплюсь, не утомляю себя, не слишком стараюсь даже, но число смирно сидящих в траве уже сравнялось с числом бегающих и визжащих. Да и нет теперь в них былого задора. Видят, как дело повернулось. Поняли, что не так уж весело удирать от ловкого кота, который хоть и слеп — согласно правилам игры — но безнаказанно дергать себя за усы никому не даст.
Что ж, пожалуй, довольно на сегодня. Все хорошо в меру, да и ночь на исходе.
Я по-прежнему слеп, как крот, но кожей чувствую тьму, знаю: солнце давно уже скрылось за горизонтом, а теперь вот и луна спряталась. Пришло мое время: время собирать камни, пересчитывать пойманных мышат, укладывать их в лукошко, уносить домой, прятать в подпол. Велико мое хозяйство, благословен мой труд, и не видно ему конца. Но на сегодня, пожалуй, хватит. Все устали, да и до третьих петухов не так много осталось. А мне вопли глупых птиц слушать ни к чему.
И тогда я останавливаюсь и говорю:
— Все. Поиграли, и будет. А теперь — поднимите мне веки.
Казаки-разбойники
Я здорово бегаю, быстрее всех во дворе — если бежать надо не очень долго. А если долго, я могу запыхаться, да так, что в боку колоть будет. Папа говорит, у меня короткое дыхание, я у нас спринтер. Красивое слово, мне поэтому совсем не обидно спринтером быть, тем более, их даже на Олимпийских играх зовут выступать, я сам по телевизору видел, как люди быстро-быстро бегают, а диктор сказал: это спринтеры.
Но все-таки непонятно, как это: короткое дыхание? И у кого оно, интересно, длинное? Они, эти люди с длинным дыханием, что ли, сто минут вдыхают, а потом сто часов выдыхают? Ну, тогда получается, у Витки тоже дыхание «короткое», и у всех в нашем дворе, и в школе тоже у всех, и у самого папы, между прочим. Я специально считал, как он дышит: выдохнет всего за несколько секундочек, и снова быстро вдыхает. Я тогда спросил: он, что ли, тоже спринтер? И вообще все? А папа засмеялся. Он всегда смеется, если я что-то спрашиваю, и не объясняет ничего. Мама говорит, он на работе объяснять устает, поэтому дома только шутит. Обещает, вот я вырасту, закончу школу, стану студентом, и тогда еще папиных объяснений наслушаюсь, даже надоест. А пока лучше его не трогать.