Страшно то, насколько хорошо я помню, что было тут, в этом доме. Страшно, потому что не повторится, а значит, помнить мне об этом всю оставшуюся жизнь через все семьи, которые у меня еще будут, будут видимо еще. И через все работы, хотя с этой не уйдешь, ведь иначе по дороге туда и по дороге обратно уже не увидишь. Кошка на картинке мне иногда говорит, что все еще может быть, если встать да и войти в этот дом, так вот, просто прямо сейчас. Но я не верю, во-первых, там за дверями кафе, совсем уже все другое, а во-вторых, я же не затем тут сижу.
Я? Да нет, не расстраиваюсь. Уже. Чего теперь-то. Понимаешь, как все получилось, его ведь уже давно рядом не было. Да нет, какая любовница, вот вы странные какие-то, при чем тут любовницы. Тут все по-другому совсем. Мы ведь давно вместе, мы же еще черти когда поженились. Неравный брак? Вот бред, нет, все всем подходили, никаких мезальянсов или как там это называется. Мы же любили друг друга, мы же все время жили душа в душу, даже не ссорились. Почти не ссорились, никогда. Даже в последнее время. Просто что-то такое случилось когда-то. И его не стало рядом. Вот когда он, допустим, на работе был, тогда я знала, что он есть. Потому что не видела, наверное. А когда домой возвращался, я тогда переставала знать. Нет, они и цветы таскал по-прежнему и целовал нежно, а потом сядет за стол, и я понимаю, нет его, просто не чувствую человека рядом, так, сидит зверушка, что-то ест, что-то про работу рассказывает, а глаза пустые, как ведро. Просто ведро. Я и расспрашивать пыталась, да, тоже сначала думала, что любовница, говорила, ты давай, мол, начистоту, ты же знаешь, я тебя люблю, я прощу, а захочешь, так уйдешь, мне что, я держать не буду, чай баба самостоятельная, не пропаду. Нет, клялся всем, говорил никого нету. А я поверила, и правильно, я ведь за эти годы его изучила, я всякое от него вранье за километр почую, я же жена, все-таки. Тут что-то другое совсем, что-то, что мне не понять. Я старалась, сидела, смотрела в его эти ведра, глаза то есть, а там какие-то дали дальние-предальние. Я о таких и не знала и не думала никогда. И вот так весь последний год. И ведь никто бы не сказал, что плохо жили, в гости выезжали, у себя гостей принимали, он еще даже иногда за гитару хватался, пел что-нибудь, а потом пойдет на кухню курить, и застрянет там, я перед гостями извинюсь, пойду за ним, сидит, смотрит в стену, окликну по имени, так вроде возвращается, идет к гостям, шутит. Но я-то все равно чувствую, что его нет. Так и чувствовала, уже и плакала и по ночам его обнимала, может, по ночам, он все-таки ближе, и секс и в отпуске были в Крыму. А потом он пропал, я сразу почувствовала, что пропал, еще днем, когда на работу ему позвонила, хотела, чтобы он по дороге домой вина купило, вина захотелось, а мне сказали — его нет. Тут я все и поняла. Знаешь, села на кухне на табуретку и поняла. Нет, плакать не стала. И в милицию заявлять не стала. Зачем, я же знаю, он сам по себе пропал, никто тут не при чем. И ему, наверное, совсем не хочется, чтобы его искали. Ему точно этого не хочется. А тут я со своей милицией, глупости какие. Я же год уже без него жила, я привыкла, он ведь, может, меня готовил так. Только вот что страшно: я когда ужинать теперь сажусь, иногда чувствую, у меня тоже ведра вместо глаз. Так что, если я вдруг денусь куда однажды, вы в милицию не заявляйте. Ладно, ладно, больше пить не буду, уговорила.
Я ее люблю, я ее люблю, люблю. Могу повторять это до полной потери голоса. Сидеть и повторять. А она будет сидеть и читать свои книги, гладить кошку, пить ананасовый сок. Она иногда так на меня смотрит, как будто не понимает, что я делаю здесь, в своей, между прочим, квартире. У нее любое место, в котором она оказывается, становится личным, только для одной. Только для себя. Проклятая эгоистка.
И почему я не ушел тогда, с утра. Ведь всегда же с бабами все было одинаково. Оделся, ушел, записку оставил или не оставил. Или дождался, пока дверь закроют, и все равно ушел. Потому что незачем. А тут остался, от волос рыжих отплевывался, потому что волос много, а она мне голову на грудь положила и вся эта копна мне в морду. А я лежал, отплевывался тихо, боялся разбудить, не уходил. Она потом проснулась, пошла кофе варить, сок ананасовый из стеклянных бутылок. Смотрела на меня, просто смотрела. Я ее за руку держал, она смотрела, я телефон попросил, она дала, я сидел, пытался какие-то байки травить, пытался, чтобы все веселее. А она не грустила, она такая просто. Это я уже потом понял. И где я ее в тот вечер нашел, не помню, просто хотелось поебаться. А тут и из этого такое.
Потом звонил ей вечерами, говорил говорил, она иногда смеялась, отвечала иногда что-то невпопад, но я уже не мог остановиться, не мог бросить трубку, не мог бросить ее, хотя она меня не просила, а я все равно, приезжал к ней с полными пакетами жратвы всякой вкусной, потому что у нее кроме ананасового сока и кофе ничего совершенно. А потом она сказала, что меня любит, просто сказала, не готовясь, смотрела себе в окно, как она обычно смотрит, по вечерам, и сказала. Я сказал, что она должна переехать ко мне, немедленно, просто завтра же. Согласилась, молча, как обычно.
И вот уже третий год, и все по-прежнему, я таскаю продукты пакетами, и чувствую, что я здесь чужой. Что это уже ее дом и ее кошка, и кружки керамические, которые я ей на все праздники дарил, тоже ее. Я с друзьями по кабакам встречаюсь, потому что не хочу ей мешать. Я по утрам лишнее движение сделать боюсь, чтобы не разбудить, я пляшу вокруг нее на цыпочках с огромным подносом своей любви, которая из тонкого хрусталя и вот вот упадет поднос и будет тогда звону, а она и не заметит наверное. Уставится в свою очередную книгу, и будет гладить меня по голове, как будто бы я кошка. А потом подойдет к окну, посмотрит туда, скажет опять что любит, и я снова буду счастлив. И по-другому я уже почему-то не могу совсем.
Никто не знал, что так получится. Мы просто вышли погулять по Невскому, в феврале это было, мы мазохисты, да, мы вышли погулять в феврале, по Питеру, каждый со своей собственной бедой. И весь день мы шли навстречу друг другу. Но мы не встретились, нет, мы просто случились друг у друга. И следующие две недели больше не было ничего, кроме этой встречи. И из двух недель я мало что помню, только помню, все пыталась расстегнуть его ремень, какой-то совсем дурацкой конструкции, а он смеялся и пытался помочь. А потом меня тошнило почему-то, пятнадцать минут, всухую, видимо, чувствами, видимо, слишком много их было, видимо, передоз. А он хотел пойти в аптеку, в магазин за минералкой, но я не пустила, сказала, пусть он лучше здесь, пусть он лучше пока что никуда. И я все эти две недели хотела врасти в него корнями, ветвями, лианами, обвить не отпускать не отдавать никому и чтобы никогда уже. И он прикуривал две сигареты всегда, только две, для себя и для меня. И мы, за руки держась, в магазин ходили, чтобы не потеряться и не поскользнуться, потому что февраль и Питер и дворников нету, их здесь совсем нету. Все это время мне казалось, что над нами туча висит, большая черная и вот-вот прольется чем-нибудь, дождем кислотным или дождем грибным, непонятно. Мы ведь ничего друга про друга не спрашивали, мы ничего друг про друга так и не узнали за это время. Мы не хотели. Нам было достаточно одного на двоих одеяла и сигарет и темноты за окном. Это все нам говорило больше, больше чем могли бы сказать мы. Больше, чем все придуманные оправдания, которые мы могли бы друг другу подарить на прощание. Потому что прощание тоже висело. И тоже должно было пролиться. Но не пролилось почему-то.
Мы друг у друга случились, и теперь это была наша беда, большая и одна на двоих. Потому что мне 28 и ему 28. Потому что мы, видимо, уже очень давно шли навстречу друг другу, каждый со своей бедой, и потому что мы будем теперь всегда вместе и умрем в один день. И потому что мне кажется, мне все время кажется, что этот день случится очень скоро.